0 Пользователей и 1 Гость просматривают эту тему.
В этом номере я, кроме того, научился еще одному: не думать, о чем я пишу, с той минуты, как прекращал работу, и до той минуты, пока на следующий день не начинал писать снова. Таким образом, мое подсознание продолжало работать над рассказом - но при этом я мог слушать других, все примечать, узнавать что-то новое, а чтобы отогнать мысли о работе - читать. Спускаться по лестнице, зная, что хорошо поработал, — а для этого нужна была удача и дисциплина, — было очень приятно: теперь я могу идти по Парижу, куда захочу. Если я возвращался, кончив работу, не поздно, то старался выйти какой-нибудь улочкой к Люксембургскому саду и, пройдя через сад, заходил в Люксембургский музей, где тогда находились великолепные картины импрессионистов, большинство которых теперь находится в Лувре и в «Зале для игры в мяч». Я ходил туда почти каждый день из-за Сезанна и чтобы посмотреть полотна Мане и Моне, а также других импрессионистов, с которыми впервые познакомятся в Институте искусств в Чикаго. Живопись Сезанна учила меня тому, что одних настоящих простых фраз мало, чтобы придать рассказу ту объемность и глубину, какой я пытался достичь. Я учился у него очень многому, но не мог бы внятно объяснить, чему именно. Кроме того, это тайна.
Когда в Париже живешь впроголодь, есть хочется особенно сильно, потому что в витринах всех булочных выставлены всевозможные вкусные вещи, а люди едят за столиками прямо на тротуаре, и ты видишь еду и вдыхаешь ее запах. Если ты бросил журналистику и пишешь вещи, которые в Америке никто не купит, а своим домашним сказал, что приглашен кем-то на обед, то лучше всего пойти в Люксембургский сад, где на всем пути от площади Обсерватории до улицы Вожирар тебя не смутит ни вид, ни запах съестного.
В темноте старик чувствовал приближение утра; загребая веслами, он слышал дрожащий звук - это летучая рыба выходила из воды и уносилась прочь, со свистом рассекая воздух жесткими крыльями. Он питал нежную привязанность к летучим рыбам - они были его лучшими друзьями здесь, в океане. Птиц он жалел, особенно маленьких и хрупких морских ласточек, которые вечно летают в поисках пищи и почти никогда ее не находят, и он думал: "Птичья жизнь много тяжелее нашей, если не считать стервятников и больших, сильных птиц. Зачем птиц создали такими хрупкими и беспомощными, как вот эти морские ласточки, если океан порой бывает так жесток? Он добр и прекрасен, но иногда он вдруг становится таким жестоким, а птицы, которые летают над ним, ныряя за пищей и перекликаясь слабыми, печальными голосами, - они слишком хрупки для него". Мысленно он всегда звал море la mar, как зовут его по-испански люди, которые его любят. Порою те, кто его любит, говорят о нем дурно, но всегда как о женщине, в женском роде. Рыбаки помоложе, из тех, кто пользуется буями вместо поплавков для своих снастей и ходит на моторных лодках, купленных в те дни, когда акулья печенка была в большой цене, называют море el mar, то есть в мужском роде. Они говорят о нем как о пространстве, как о сопернике, а порою даже как о враге. Старик же постоянно думал о море как о женщине, которая дарит великие милости или отказывает в них, а если и позволяет себе необдуманные или недобрые поступки, - что поделаешь, такова уж ее природа. "Луна волнует море, как женщину", - думал старик.
Хемингуэй "Старик и море"?
Но первое по стилю совершенно не его Может, конечно, ошибаюсь?
Ты стоял на краю, смертельно испугавшись, дрожа под лучами палящего солнца. И вдруг ты наклонился вперед слишком сильно, отступать было поздно, и ты нырнул с высоты. Помнишь это? Помнишь, какая радость выталкивала тебя обратно на поверхность, когда ты вынырнул, как дельфин и истекая водой закричал «УРА!» Вышка была покорена в этот миг, и ты провел остаток дня, поднимаясь по ступеням и ныряя в воду из чистого удовольствия.Мы живем, поднимаясь на тысячи различных вышек. Победив страх тысячу раз, совершив тысячу прыжков, мы становимся людьми.